рисунок petersilie

Сайт
               Ларисы Миллер



«А жизнь всё тычется в азы»

Леонид Аронзон. Смерть бабочки. – «Гнозис-пресс» – «Дайамонд-пресс».
Москва-Лондон. 1998.


          Имя питерского, вернее, ленинградского поэта Леонида Аронзона, погибшего в возрасте 31 года в 70-м году, я впервые услышала не в России, а в Лондоне от английского переводчика Ричарда Маккейна. По всему было видно, что Маккейн влюблён в поэзию Аронзона: он то и дело цитировал его строки и упоминал его имя в разговоре. Ричард переводил стихи Аронзона более двадцати лет – с тех самых пор, как узнал о нём от своих друзей Аркадия Ровнера и Виктории Андреевой. При жизни Аронзон не напечатал ни строки. В новые времена вышли два его сборника – в 90-м и 94-м. Только что изданная книга «Смерть бабочки» с параллельными переводами на английский Ричарда Маккейна, пожалуй, самое полное собрание стихотворений поэта.
          Леонид Аронзон – «пограничник»: он существует «на границе счастья и беды», тоски и праздника. Он будто сидит у костра, чувствуя жар лицом и холод спиной. Слова «счастье, рай, праздник, свет, красота» звучат в его стихах несметное количество раз, но почти всегда в паре с антонимами:

На груди моей тоски
зреют радости соски...
________

Чересчур, увы, печальный,
Я и в радости угрюм...
________

Хандра ли, радость – всё одно:
кругом красивая погода!

Аронзон – «пограничник» ещё и потому, что живёт на границе бытия и небытия, близость которого ощущает постоянно (не отсюда ли такое острое чувство жизни).

Напротив звёзд, лицом к небытию,
обняв себя, я медленно стою.
________

Жить, умереть – всё в эту ночь хотелось!
Но ночь прошла, и с ней её краса.

          Если в августовскую ночь 67-го года, когда были написаны эти строки, поэт выбрал жизнь, то в октябрьскую ночь 70-го выбрал смерть (или она его выбрала). Произошло это в горах под Ташкентом, куда он уехал отдыхать и путешествовать. Уехал не один, а с женой, которой посвящены все его стихи о любви: «Красавица, богиня, ангел мой, / исток и устье всех моих раздумий...». В ту роковую ночь жены рядом с ним не было. В одиночестве бродя по горам, он наткнулся на избушку пастуха, где обнаружил охотничьё ружьё. Выйдя из избы, Аронзон застрелился. По свидетельству хорошо знавшей его Ирины Орловой, этот выстрел не был актом отчаяния, скорее экспериментом, желанием слегка себя ранить, чтоб почувствовать, как это бывает. Рана оказалась смертельной. «Просто в тот день в горах было очень красиво», – заключает свои воспоминания Ирина Орлова.

Боже мой, как всё красиво!
Всякий раз, как никогда.
Нет в прекрасном перерыва,
отвернуться б, но куда?

Не найдя, куда бы отвернуться, поэт выстрелил, перейдя границу, которая всегда его гипнотизировала.

Как хорошо в покинутых местах!
Покинутых людьми, но не богами.
И дождь идёт, и мокнет красота
старинной рощи, поднятой холмами.
.........................................................
Кто наградил нас, друг, такими снами?
Или себя мы наградили сами?
Чтоб застрелиться тут не надо ни черта:
ни тяготы в душе, ни пороха в нагане.

Ни самого нагана. Видит Бог,
чтоб застрелиться тут, не надо ничего.

          Кажется, поэт просто спутал мгновенье и вечность, сон и явь, жизнь и смерть: «Жизнь... представляется болезнью небытия... О, если бы Господь Бог изобразил на крыльях бабочек жанровые сцены из нашей жизни!» («Стихи в прозе»). Бабочки, стрекозы и всякая прочая живность великолепно себя чувствуют на страницах его книги. И этим, как, впрочем, и интонацией, Аронзон напоминает Заболоцкого: «Где кончаются заводы, / начинаются природы. / Всюду бабочки лесные – / неба лёгкие кусочки – / так трепещут эти дочки,... / что обычная тоска / неприлична и низка.». Аронзон не боится ни своих обэриутских интонаций, ни ветра Хлебникова, который временами залетает в его стихи. Он ОКЛИКАЕТ старших поэтов, но не подражает им. Что бы Аронзон ни писал – рифмованные стихи, верлибры, стихи в прозе, – он всегда узнаваем, самобытен, и абсолютно самостоятелен.
          О чём его стихи? О первых и последних вещах, о первоэлементах бытия, об азбучных истинах – этом неисчерпаемом источнике вдохновения, фантазии, новизны. «... А жизнь всё тычется в азы» – пишет поэт. Как бы ни усложнялся мир, жизнь всё равно «тычется в азы», справляться с которыми сложней всего:

И бьётся слабый человек,
Роняя маленькие перья.
Двадцатый век, последний век,
Венок безумного творенья.

          Но если слабый человек роняет перья, значит у него есть крылья, и он способен подниматься к небесам, отношения с которыми у поэта весьма короткие, почти домашние. Он даже свою любимую способен увидеть, глядя в небо: «От тех небес, не отрывая глаз, / любуясь ими, я смотрел на Вас». У Аронзона и с Богом особые отношения: «боксировать с небом (Богом)», – читаем мы в его «Записных книжках». Поэт постоянно чувствует Его присутствие и пишет под Его диктовку («Придётся записывать за Богом, раз это не делают другие»). А записывать занятие трудоёмкое: надо напряженно вслушиваться и всё ловить на лету. Иногда хочется передышки, паузы. Не отсюда ли запись: «Где-то Ты не должен быть, Господи». Но когда пауза наступает, когда Бог молчит, вернее когда поэт перестаёт его слышать, наступает мёртвая тишина, которая, кажется, будет длиться вечность. Вот откуда этот образ качелей, к которому поэт то и дело возвращается в своих записных книжках: «Качели... возносили меня и до высочайшей радости и роняли до предельного отчаяния..., но всякий раз крайнее состояние казалось мне окончательным». А вот одна из последних записей: «Качели оборвались: – перетёрлись верёвки». Наконец самые последние строки: «Я хотел бы отвернуться. Катастрофа – закрытые глаза». Поэт не выдержал нестерпимого света, нестерпимого жара жизни, не выдержал взлёта, за которым непременно следует спад.
          И всё же не спад и не тоска – лейтмотив книги. «Материалом моей литературы будет изображение рая», – нарочито казённым языком сообщил Аронзон в своих записных книжках. Так он и сделал: поэт живописал рай на земле: «Знойный день. Ледниковые камни. / Бык понурый. Жуки и слепни. / Можжевельника черные капли. / Вид с обрыва. И Ева в тени». Перевожу взгляд направо и читаю ту же строфу по-английски. Всё сохранено: и мысль, и чувство, и размер. Но нет рифмы. Впрочем, рифмы нет не только в переводах Маккейна. Если она ещё где-то и существует, то, наверное, только в русской поэзии. И есть ли у неё будущее – неизвестно. Во всяком случае, Ричард Маккейн перевёл стихи Леонида Аронзона бережно и любовно, за что ему спасибо.

1998